пʼятницю, грудня 10, 2010

Путь Святого Иакова и Золотой гребешок

окончание, начало здесь и здесь

"На небольших глубинах тёплых морей, а также в чистых реках Севера обитают на дне хорошо всем понаслышке известные моллюски из класса двустворчатых (бивалвиа). Речь идёт о так называемых жемчужницах. Морские жемчужницы бывают огромные, по тридцати сантиметров в диаметре и до десяти килограммов весом. Пресноводные - значительно меньше, но зато живут до ста лет.

В общем, это довольно обыкновенные и невзрачные ракушки. Употреблять их в пищу без крайней надобности не рекомендуется. И пользы от них не было бы никакой, если бы нельзя было из этих раковин делать пуговицы для кальсон и если бы не заводился в них иногда так называемый жемчуг (в раковинах, разумеется, а не в кальсонах). Строго говоря, и от жемчуга пользы немного, гораздо меньше, чем от пуговиц, однако так уж повелось испокон веков, что эти белые, розовые, желтоватые, а иногда и матово-чёрные шарики углекислого кальция чрезвычайно высоко ценятся и числятся по разряду сокровищ.
Образуются жемчужины в складках тела моллюска, в самом, можно сказать, интимном местечке его организма, когда попадает тупа по недосмотру или по несчастливой случайности какой-нибудь посторонний раздражающий предмет - какая-нибудь колючая песчинка, соринка какая-нибудь, а то и, страшно сказать, какой-нибудь омерзительный клещ-паразит. Чтобы защититься, моллюск обволакивает раздражителя перламутром своим, слой за слоем, - так возникает и растёт жемчужина. Грубо говоря, одна жемчужина на тысячу раковин. А стоящие жемчужины - и того реже.



 О невзрачности и размерах можно, конечно,  поспорить, но сначала дочитаем цитату...

Где-то в конце восьмидесятых годов, в процессе непрекращающегося расширения областей своего титанического сверхзнания, Иоанн-Агасфер обнаружил вдруг, что между двустворчатыми раковинами вида П.маргаритафера и существами вида хомо сапиенс имеет место определённое сходство. Только то, что у П.маргаритафера называлось жемчужиной, у хомо сапиенсов того времени было принято называть тенью. Харон перевозил тени с одного берега Стикса на другой. Навсегда. Постепенно заполняя правобережье (или левобережье?), они бродили там, стеная и жалуясь, погружённые в сладостные воспоминания о левобережье (или правобережье?). Они были бесконечны во времени, но это была незавидная бесконечность, и поэтому ценность теней, как товара, была в то время невысока. Если говорить честно, она была равна нулю. В отличие от жемчуга.
Люди того времени воображали, будто каждый из них является обладателем тени. (Так, может быть, раковины П.маргаритафера воображают, будто каждая из них несёт в себе жемчужину.) Иоанн Агасфер очень быстро обнаружил, что это - заблуждение. Да, каждый хомо сапиенс в потенции действительно способен был стать обладателем тени, но далеко не каждый сподобливался её. Ну, конечно, не один на тысячу, всё-таки чаще. Примерно один из семи-восьми.

Man & scallop shells, Johnson's Oyster Farm
Некоторое время Иоанн-Агасфер развлекался этой новой для себя реальностью. Азарт классификатора и коллекционера вдруг пробудился в нём. Тени оказались замечательно разнообразны, и в то же время в разнообразии этом угадывалась удивительной красоты и стройности схема, удивительная структура, многомирная и изменчивая. Он углубился в анализ этой структуры. Ему пришлось создать то, что значительно позже будет названо теорией вероятности, математической статистикой и теорией графов. (Он открыл для себя мир математики. Это открытие потрясло его.) Попервоначалу он обрадовался, обнаружив россыпи теней, как радуется старатель, наткнувшись на золотую россыпь. Он ещё не понимал, кому и как он будет сбывать тени, однако, будучи человеком практичным и безжалостным, радовался тому, что является единственным в ойкумене обладателем некоего редкостного товара. Он стал прикидывать организацию торговой компании. Возбуждение общественного спроса на тени. Массовая скупка товара. Создание рынков сбыта в Риме, в Александрии, в Дамаске, выход по «шёлковому пути» к парфянам и дальше, в Китай… Очень скоро это надоело ему. Он пережил свой меркантилизм, как переживают романтическую любовь.
И тогда он вдруг понял, что открыл для себя, чем ему заполнить предстоящую необозримую вечность. Он будет искать, обнаруживать и приобретать всё новые и новые жемчужины. Он будет неторопливо, но глубоко познавать механизмы их сродства и взаимоотталкивания, природу их образования и развития, он постигнет закономерности их формирования и, может быть, научится вникать в них, сливаясь и срастаясь с ними. Он научится обустраивать и формировать историю вида хомо сапиенс таким образом, чтобы выращивать именно те виды и сорта жемчужин, которые в данный миг, в данных условиях более всего привлекают и воспламеняют его. Он мечтал уже о селекции и - кто знает? - может быть, о синтезировании их вне раковин… Он загорелся энтузиазмом, будущее его наполнилось. Он был молод тогда и простодушен, все эти планы представлялись ему грандиозными, обещающими всё на свете и неописуемо привлекательными. Так в наши дни маленький мальчик мечтает о счастье сделаться водителем мусоровоза.
Весь доступный ему на Патмосе материал он исчерпал в первый же год. Свои первые жемчужины он получил за глоток вина, за обломок ржавого ножа, за ловко рассказанную байку. Они недорого обошлись ему, да они немногого и стоили - мелкий тусклый грязноватый товарец для начинающего дилетанта. Однако жалеть о потерянном времени не приходилось: он отрабатывал технику, он делал первые маленькие открытия в области психологии раковины, он учился точно определять ценность товара, не подержав его в руках. Он учился разглядывать жемчужину сквозь створки. Несколько раз он ошибся. Он познал горечь и радость таких ошибок.
Он давно бы покинул остров, если бы не Прохор.
Прохор, сделавшийся к тому времён и сухим, жилистым, козлообразным старикашкой, облезлым, вонючим, высокомерным, драчливым, брюзгливым, вызывающе неопрятным, - этот Прохор оказался носителем жемчужины удивительной, фантастической красоты!
Апокалипсис Прохора под именем «Откровение пророка Иоанна» уже вовсю ходил в самиздате и был знаком тысячам и тысячам знатоков и ценителей, фанатиков и скептиков. Первые яростные толкователи его уже появились, и появились первые его мученики, распятые при порогах или зарезанные на базарных площадях. Имя Иоанна гремело. Что ни месяц, на острове появлялся новый адепт, чтобы припасть к ногам пророка, поцеловать край его лохмотьев и вкусить от его мудрости из уст в уши. Как правило, были они все безудержно фанатичны, неумны, и слышали только то, что способны были воспринять жалкими своими извилинами. По сути дела, это были глухие. Иоанн отправлял их к Прохору.
Сначала Прохор стеснялся навязанной ему роли. Потом попривык и только строго поправлял паломников, когда те пытались называть его Иоанном. А спустя какое-то время, и поправлять перестал. Что и говорить, из них двоих именно Прохор был более похож на пророка. Ведь Иоанн не старился, он так и оставался крепким сорокапятилетним мужиком с разбойничьими глазами, без единого седого волоска в бороде, и весь облик его ничего иного не выражал, кроме готовности в любую минуту обойтись с любым собеседником без всяких церемоний.
Году этак в девяностом Прохор уже впал в старческий маразм. Гордыня окончательно помутила его мозги. В состоянии помутнения повадился называть он Иоанна Прохором и даже Прошкой, пытался ему диктовать своё евангелие, которое должно было стать лучше всех других, известных к тому времени, вариантов описания жизни Учителя, самым полным, самым точным, самым содержательным в идейном отношении. При этом имелось в виду, что в конечном итоге оно самым естественным образом станет единственным. В минуты просветления он плакал, пытался возлечь на грудь Иоанна, каялся в непомерном своём честолюбии и жадно выспрашивал всё новые и новые подробности времён ученичества Иоанна в звании апостола.
Его мощно было понять. Он был стар. Он проделал огромную и замечательную работу, написав апокалипсис. Он привык изображать Иоанна, и больше всего на свете хотелось ему теперь хотя бы остаток жизни своей прожить не просто признанным, но и подлинным Иоанном Боанергесом.
Идея сделки лежали на поверхности. Иоанн сделал осторожное предложение. Предложение было принято немедленно. Совесть каждого смущённо улыбалась. Каждому казалось, что он получил телёнка за курицу. Они расстались, довольные собой и друг другом, - облезлый козлообразный пророк Иоанн отправился принимать очередную делегацию паломников из Эфеса, а крепкий и агрессивный Агасфер, держа под мышкой узелок с жемчугами, спустился в гавань и купил место на первый же баркас, уходящий к материку.
Начинался новый, бродячий период жизни Агасфера, Вечного Жида, Искателя и Ловца Жемчуга Человечьего.
Десяток лет спустя, находясь в Йасрибе, в славной лагуне человечьего моря, полной жемчуга, он узнал от Ибн-Кутабы, странствующего поэта и новообращённого христианина, что святой Иоанн по прозвищу Богослов, великий пророк и один из апостолов Иисуса Христа, скончался в девяносто восьмом году в Эфесе.
Замученный жаждой посмертной славы, неутолимый Прохор даже помереть себе не позволил впросте, по-человечески. Он велел закопать себя живьём при большом стечении народа.
Воистину, прав был Эпиктет, сказавши: «Человек — это душонка, обременённая трупом».

Вот теперь конец цитаты: Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий "Отягощённые злом, или Сорок лет спустя"


То, что по-латински пишется красивым словом Bivalvia, по-русски называется двуство́рчатые, или пластинчатожа́берные. Этот класс моллюсков насчитывают от 7,5 до 10 тысяч современных и около 20 тысяч ископаемых видов (по другим источникам: около 126 тысяч видов современных моллюсков и 4550 тысяч вымерших).
Двустворчатая раковина моллюсков является языческим символом женского водного начала (см. 'Венеру' Боттичелли), порождающего всё живое. Античные греки  использовали гребешок Пектена якобеус пищу, а его нижнюю створку в качестве единицы объема при производстве оливкового масла.
Также раковина является символом Вишну и характеризует его как властителя водного пространства.
Перевернутый гребешок напоминает заходящее солнце, которому задолго до христианства  были посвящены кельтские ритуалы.
Для пилигримов створки гребешка были ножом, кружкой, тарелкой, мерой для зерна, пропуском на  полевую церковную кухню, почетным сувениром, который хоронили вместе с его носителем.

"В XI веке епископу собора Сант-Яго де Компостелла однажды пришла в голову замечательная идея - собирать на берегу пустые створки гребешка и продавать их паломникам на дороге к северу от собора. Папа Римский благословил эту идею, а купцы Компостеллы претворили её в жизнь, монополизировав сбыт гребешка. И потянулись по дорогам Франции и Испании путешественники, облик которых хорошо передают стихи средневекового поэта Вильяма Ленгленда "Видение о Петре Пахаре":
Дорожный посох был его обтянут
Широкой лентой, вьющейся как плющ;
Мешок и кружка на боку висели,
А шляпу, точно гроздья, отягчали
Святой водой наполненные склянки
И галисийских раковин немало...

К нему присоединяется Эразм Роттердамский в книге "Разговоры запросто":

Менедем: Что это за убор? Ты усыпан ракушками, усеян оловянными и свинцовыми образками, увешан соломенными ожерельями, на руке змеиные яйца!
Огигий: Я побывал у святого Иакова Компостелльского, а после у чтимой по всей Англии Богородицы Приморской...


Паломник в те времена был такой же обыденной реалией, как туристы в наше время. И это отражено во многих памятниках культуры и литературных произведениях.
Например, в известном романе Вальтера Скотта Айвенго главный герой появляется впервые на страницах романа, переодетый в одежду паломника и, конечно, поля его шляпы увешаны ракушками.
А вот цитата из романа Г. Сенкевича Крестоносцы: "Позади них у стены сидело шесть человек из свиты аббата, в том числе два песенника и один пилигрим, которого тотчас можно было признать по кривому посоху, баклажке у пояса и ракушкам, нашитым на темный плащ".
В т. н. маленьких произведениях Данте Алигьери сохранилась любопытная классификация паломников, которая по-другому освещает это всем знакомое слово:
"Следует знать, что существует три названия для людей, которые путешествуют для служения Всевышнему: они называются пальмоносцами, т. к. они направляются в заморские пределы и часто приносят оттуда пальмовые ветви; они называются пилигримами, когда идут в Галисию...; они называются ромеями, направляясь в Рим".
Но время шло и с гребешком случилась ещё одна метаморфоза: из символа высокого долга христианина паломничества к святым местам раковина превратилась в символ нищенства. Среди нищих распространился обычай выдавать себя за пилигримов и протягивать зажатую в руке створку гребешка прохожим за подаянием.
Но на этом трансформации не закончились. В конце XVII века буржуазия торжественному искусству академического классицизма Людовика XIV  предпочитает стиль рококо. А слово 'рококо' проиходит от французского 'рокайль', что означает 'орнамент из раковин'. Так причудливые орнаменты, основой которых вместе с другими дарами моря и камнями была  стилизованная раковина Пектена якобеуса, легли в основу  стиля, достигшего расцвета в первой трети XVIII века, и сохранившего эстетическое влияние до наших дней".

Закончу этот опус о ракушке тем, с кого начала -  Святым Иаковом.
Согласно еще одной легенде, некий рыцарь-жених утонул в заливе Падрон на северо-западе Испании. Рыдающая невеста обратилась к Святому Иакову, чтобы он воскресил жениха - и утопленник восстал со дна морского, весь облепленный раковинами морского гребешка.
Потом Иакова якобы видели в 841 году рыцарем на коне, сбруя которого была украшена ракушками. В этом снаряжении он вмешался в решающее сражение и своим сияющим мечом убил 60 000 мавров, тем самым обеспечив победу христианства в Испании.
Кроме битвы при Клавихо, Святой Иаков был замечен в боевых действиях  в разное время  во Фландрии, Италии, Индии и Америке.
День Святого Иакова празднуется 25 июля и есть  такая английская поговорка-примета 'Whoever eats oysters on St. James's Day, will never want money' - Тот, кто ест устрицы на День Святого Джеймса, никогда не будет нуждаться в деньгах. В это жаркое время устрицы традиционно дороги и редки.
После того, как гребешок стал символом крестовых походов, он появился в геральдике на гербах семнадцати английских пэров и восьми баронетов. Так в гербе Уинстона Черчилля, происходящего из семейства герцогов Мальборо, изображено шесть серебряных гребешков.

Этот символ напоминает о «странствующем Народе Божием» - наименовании Церкви, которое Йозеф Ратцингер отстаивал на Втором Ватиканском Соборе как peritus (богословский консультант) кардинала Фрингса из Кёльна. Став архиепископом, он включил раковину в свой герб. Она находится также и в гербе монастыря Schottenkloster в Регенсбурге, где располагается диоцезальная семинария, в которой Бенедикт XVI преподавал в качестве профессора теологии.
источники: 1,2,3,4,5,6,7,8,9

Братки Заведеевы до Пути святого Иакова

Вчерашний пост о ракушках и святом Иакове напомнил Музу давно знакомый текст. Он тут же припомнил его мне,  и я опомнилась совсем глубоко в семейной вечерней дискуссии о средневековых путях распространения информации и логистике, о монотеистических религиях - главном способе социализации, контроля и регулирования секса рождаемости...
Всем этим я вас, уважаемые читатели, грузить не буду. Но очередную байку расскажу.
Для тех, кто в танке - началось все с маленького французского городка Сен-Лизье, а продолжат тему братья Стругацкие.

"Иоханаан Богослов родился в том же году, что и Назаретянин. Собственно, родился не он один, родилась двойня. Второго близнеца назвали Иаковом Старшим, потому что он увидел свет на несколько минут раньше Иоханаана. (Иоханаан, Иоанн, Иоганн, Иван, Ян, Жан - означает 'Милость бога', 'Яхве милостив'. Иаков, Джекоб, Яков, Жак - имя древнееврейского происхождения, буквально означает 'пятка', в переносном смысле - второй по рождению из двух близнецов, появившийся 'по пятам' за первым, следующий).
Название рыбацкого посёлка на берегу Галилейского озера, где увидели свет близнецы, не сохранилось, точно так же, как и сам посёлок, дотла разрушенный римлянами во время Иудейской войны. Зато сохранилось имя счастливого отца. Был он рыбак и рыботорговец, и звали его Заведей. В семье Заведея было ещё девять дочек, но они не играют в нашем повествовании совсем никакой роли.
Иоанн и Иаков в детстве были хулиганы и шкодники. В соответствии с легендой прозвище Боанергес («Сыны громовы») дал им Назаретянин, когда всем троим было уже за тридцать. Это неправда. Прозвали их так соседи, когда юные гопники вступили в пору полового созревания, и надо тут же подчеркнуть, что только в современном восприятии перевод жутковатого прозвища «Боанергес» звучит как нечто грозно-благородное. Для соседей же не Сыны громовы были они, а сущие сукины сыны, бичи божьи и кобеля-разбойники.
Как и вся галилейская молодёжь того времени, Боанергес не желали идти по стезе покорности. Они не желали ловить рыбу и доходы свои смиренно отдавать мытарю. Они вообще не хотели работать. ...Они хотели жить весело, рисково, отпето — играть ножами, портить девок, плясать с блудницами и распивать спиртные напитки. И в то же самое время хотели они великих подвигов во имя древнего бога и древнего народа, мерещились им голоса могучих пророков и команды блестящих полководцев, грохот рушащихся стен Иерихона и жалкие вопли гибнущих иноверцев. Короче говоря, они являли собою великолепное сырьё, из которого опытная рука могла вылепить всё, что угодно, - от фанатичных убийц до фанатичных мучеников.
Однако, когда встал на их пути Иоанн Креститель, дороги братьев Боанергес разошлись. Выслушав первую лекцию знаменитого проповедника, Иаков сплюнул в пыль жвачку, затянул потуже пояс с римским мечом и негромко спросил: «Ну, что? Пошли к бабам?» Но Иоанн не пошёл к бабам. Он остался. Парадоксальная идея любви к людям и всеобщего братства странным образом захватила его.
«Не будь занудой! - говорили ему. - Брось ты своего старого п…, и пойдём выпьем эфесского!» «Сами вы п… - ответствовал он. - В одном пуке моего п… в сто раз больше толку, чем во всём вашем болботанье». «Но ведь это учение совершенно бессмысленно! - втолковывали ему. — Как ты можешь верить в подобную чушь? „Потому и верую я, что это бессмысленно“, - отвечал он, на много лет предваряя достославного Квинта Септимия Тертуллиана - епископа Иберийского. „Но ты же должен понимать, что это учение противоречит здравому смыслу!“ - внушали ему. „Киш мири ин тухес со своим здравым смыслом, - огрызался он, - унд зай гезунд!“ (по-арамейски, разумеется, это звучало иначе, но смысл был тот же: поцелуйте меня в задницу со своим здравым смыслом и будьте здоровы).
А потом появился Назаретянин (тот, которого тогда и потом все называли Назаретянином), и Иоанн отдался ему всей душой. Он стал учеником его, телохранителем, снабженцем, когда это требовалось, - иначе говоря, он стал апостолом его, одним из двенадцати и одним из двух любимых. Вторым любимым был Пётр.
В традиции Пётр представляет экзотерическую, всенародную сторону христианства - исповедание веры, данное всем и каждому. Иоанн же - эзотерическую сторону, то есть мистический опыт, открытый лишь избранным, немногим. Поэтому церковь всегда стремилась дополнить начало Петра началом Иоанна, а еретики - гностики второго века, катары одиннадцатого-тринадцатого веков (они же альбигойцы) - всячески противопоставляли Иоанна Петру. Всё это домыслы, и всё это совершенно неважно. Главное и единственное зерно истины здесь - противопоставление.
Они на самом деле не любили друг друга. Иоанн не любил Петра, потому, что не верил ему (как показали события - справедливо). Пётр же попросту ревновал, он никак не мог понять, почему Учитель ставит на одну доску с ним, смирённым, просветлённым и безгрешным Петром, этого буйного, злоязычного, не расстающегося с оружием греховодника.
Пётр был солиден и степенен. Иоанн был дерзок и резок.
Пётр был велеречив и многоглаголен. Иоанн был зубоскал и ругатель.
С Петром Учителю было легко. С Иоанном ему было надёжно.
Иоанн Эль Греко

Именно Иоанн возлежал на груди Учителя во время той последней трапезы, и это вовсе не было проявлением сентиментальности - просто помстилось ему вдруг, что вот-вот тоненько взвякнет в кустах за окном тетива и стрела вонзится в сердце любимого человека. И он заслонил собою это сердце и, слушая биение его, вдруг с ужасом ощутил, как страшное знание предстоящей муки, переливается в него, Иоанна, страшным, мучительным предчувствием, обессиливающим и не оставляющим надежды.
И именно он, Иоанн, единственный из всех, встал с мечом в руке у входа и рубился со стражниками, не отступая ни на шаг, весь окровавленный, с отрубленным ухом, оскальзываясь в крови, хлещущей из него и из поверженных врагов, пока Учитель, сорвав голос, не подбежал к нему сзади и не вырвал у него меч. Тогда он голыми руками проложил себе дорогу к свободе и бежал, не желая видеть, что будет дальше, потому что он уже знал, что будет дальше.
Он должен был умереть этой же ночью, попросту истечь кровью, но добрые люди подобрали его в придорожной канаве, и каким-то чудом он сумел выжить. Слово «чудо» употребляется здесь не как фигура речи, он совершенно уверен, что спасло его именно чудо, мистическое вмешательство, - первое мистическое вмешательство в его жизнь. (С именем Иоанна традиция всегда связывала мистические мотивы. Византийские авторы прилагали ему слово «мист», церковно же славянские - «таинник».)
Через два месяца после гибели Назаретянина, когда Иоанн кое-как, на карачках, впервые выполз на солнышко погреться, его нашёл Иаков Старший. «Всё, - сказал матёрый разбойник. - Хватит дурью маяться. Пошли, там у меня повозка». С этого момента и на некоторое время Иоанн перестал быть христианином. Наверное, его следовало бы назвать отступником. На самом деле никакого отступничества в строгом смысле этого слова не было. Просто от горя и отчаяния он потерял какую бы то ни было перспективу и пустился во все тяжкие.
Несколько лет спустя, когда Боанергес, наслаждаясь заслуженным отдыхом, прогуливали хабар в компании шлюх и подельщиков в одном из притонов на окраине Александрии, Иаков вдруг толкнул брата в бок:
- Гляди, кто пожаловал, - сказал он.
Иоанн поглядел и увидел длинного и сухого, как жердь, нищеброда, который, стоя у порога, торопливо и жадно поедал неаппетитную снедь, извлекая её грязными пальцами из щербатой глиняной миски.
- Да это же тот самый Агасфер! - сказал Иаков. - Ботадеус, «Ударивший бога»!
- Не знаю такого, - отозвался Иоанн, - да и знать не хочу. По-моему, это его бог ударил, а не наоборот.
И тут Иаков с жаром пересказал ему, что произошло в день казни между Учителем и Агасфером на пороге к Голгофе, в то время как раз, когда Иоанн подыхал от потери крови у добрых людей.
Иоанн внимательно выслушал всю историю до конца. Он вдруг испытал огромное облегчение. Оказывается, он ничего не забыл. Оказывается, все эти голы он мучался мыслью, что Иуда сумел уйти от возмездия. Каифа тоже давно откинул копыта. Пилат недосягаем. И есть ещё тысячи. Они не убивали Его. Они всего-навсего оскорбляли его. Их тысячи, и они безымянны. Но вот наконец появился некто с именем. Длинный, тощий, унылый, пожирающий отбросы. Ударивший бога.
- Этот человек должен быть строго наказан, - сказал Иоанн громко.
Он не знал, что этот человек уже наказан достаточно строго - так строго, как неспособны наказывать смертные. И, уж конечно, ему в голову не могло прийти, что, наказывая этого унылого дерьмоеда, он бесповоротно нарушает волю единственного человека, которого он любил, - из живых и из мёртвых.
Никто не обратил внимания на его слова, а он спихнул с колен разомлевшую эллинку, легко поднялся, подошёл вплотную к нищеброду и тем самым длинным ножом, которым только что кромсал баранью лопатку, ткнул под щербатую миску - снизу вверх, по самую рукоятку.
Exit Агасфер, он же Эспера-Диос, он же Ботадеус, Ударивший бога.
И дальше понесло братьев Боанергес по пределам Великой империи, и уже полиции двадцати городов и шестнадцати провинций числили их в своих списках «листид энд вонтид», трижды стяжали они и трижды промотали громадные состояния, четырежды принимали участие в мятежах против римских властей, и неисчислимое множество раз совершили они разбойные нападения на купцов, на помещиков, на ростовщиков, на мытарей, на случайных прохожих, а однажды даже - на базу морских пиратов, - пока не оказались в Риме и не попались на самом что ни на есть пустяковом дельце.
Поскольку дельце было пустяковое (они зарезали поддатого горожанина, возвращавшегося из бани, и были взяты ин флагранти), всё было закончено в одно заседание. Разумеется, братья назвались чужими именами. Иаков Старший выдал себя за беглого из Пергама, а Иоанн, словно по наитию, назвал себя Агасфером, горшечником из Иерусалима. Господину районному судье, завзятому антисемиту, с утра вдобавок страдающему от алкогольного отравления, всё это было совершенно безразлично. «Пергамец! - сказал он с болезненным сарказмом. - Это с такими-то пейсами! А ну скажи: „На горе Арарат растёт красный виноград!..“» Дело было абсолютно ясное. Двое бродяг из колоний дерзко лишили жизни римского гражданина. Приговорить мерзавцев к смерти через отравление.
В ночь перед казнью Иоанна почему-то совсем замучал дурацкий вопрос - зачем это ему вдруг понадобилось назвать себя именно Агасфером из Иерусалима? Что это было? Приступ бандитского ухарства, лихая предсмертная шутка? Холодный ли расчёт? Назовусь-ка я именем мертвеца, пускай ищут. Или, может быть, подсознательное желание ещё раз опозорить позорное имя?
О том, что это было предопределение, Иоанну суждено было догадаться гораздо позднее.
Иаков, проглотив яд, умер довольно быстро, хотя разумеется, и помучался, ровно в той мере, в какой это было предусмотрено имперским правосудием. Иоанн - не умирал. Трижды ему, связанному, вливали в рот смертельное пойло, и трижды, судорожно корчась, он извергал всё обратно. Случай это был хотя и редкостный, но далеко не первый, и в соответствии с прецедентом положено было доварить Иоанна в кипящем масле.
Так ему выпала ещё одна ночь жизни. Видимо, яд всё-таки проник в его организм, потому что по самого утра мучали его образы и одолевали голоса. Это было страдание. Он никак не мог понять, кто разговаривает с ним и что именно говорит. Нет, это не был Назаретянин. Это был кто-то равный Ему, но не внушающий любви и не дарящий радости. Слова его были невнятны Иоанну. Иоанн понял только, что ему снова выносят приговор и снова его наказывают.
Заколов Агасфера, ты нарушил волю Учителя, - вроде бы сказано было ему.
Приняв имя Агасфера, ты сам определил себе наказание, - вроде бы сказано было ему.
Отныне и до Страшного суда ты будешь ходить по миру, - сказано было ему.
И будешь ты делать нечто, нечто и нечто, - сказано было ему.
А вот что такое это «нечто», Иоанн так и не понял в ту ночь.
Утром его привели к Латинским воротам и при небольшом скоплении народа сунули ногами вниз в огромный чан с кипящим маслом. Это было невыносимо больно, и Иоанн потерял сознание. Но он опять не умер.
Очнувшись, обнаружил он, что лежит на каменном полу в знакомом помещении суда, а над ним в пять глоток бранятся чины римской юридической коллегии. Оказывается, никакого преступника нельзя казнить трижды. Казнить третий раз, оказывается, означает искушать долготерпение богов. Искушать долготерпение не хотелось никому, кроме господина районного судьи, который, таким образом, оказался в меньшинстве. Однако, с другой стороны, никакого преступника нельзя, разумеется, оставлять безнаказанным. Поэтому юридическая коллегия приговорила: сослать навечно Агасфера из Иерусалима в одну из самых занюханных колоний Рима, в Азию, а именно - на островок Патмос. Что и было исполнено.
(СПРАВКА: Патмос, крошечный остров в Эгейском море в сорока километрах южнее линии, соединяющей острова Икария и Самос. В описываемое время его населяло несколько десятков вполне диких фригийцев, имеющих словарный запас в две дюжины слов и питающихся козьим сыром, вяленой рыбой и водорослями. Кроме фригийцев и коз, из крупных млекопитающих обитали там также и ссыльнопоселенцы.) Иоанн провёл на Патмосе сорок лет.
Чрезвычайно важным обстоятельством является то, что всё это время рядом с ним безотлучно находился ученик его и слуга по имени Прохор. В высшей степени замечательная фигура этот Прохор. В утро кипящего масла у Латинских ворот ему было шестнадцать лет. Он был грек по происхождению и тайный христианин по убеждениям. Случайно оказавшись у места казни, он со всевозрастающим восторгом и обожанием наблюдал и слушал, как торчащая из булькающего масла голова с закаченными глазами хрипло провозглашает слова Учения вперемежку со странными откровениями и описаниями чудесных видений. К тому моменту, когда палачи отчаялись выполнить свой долг и потратили всё отпущенное им масло, а вокруг котла собралось уже пол-Рима, Прохор понял, что со человек из царства не от мира сего. Судьба его определилась в это утро, и он последовал за Иоанном на Патмос, исполненный предчувствия подвига. При нём был большой запас пергамента и чернил, а также мешок сушёных смокв на первое время. Всё это, разумеется, он украл у своего прежнего хозяина, в лавке которого отправлял обязанности ученика писца.
Предыстория Иоанна-Агасфера на этом заканчивается. На острове Патмос начинается его история.
* * *
Остров Патмос на поверку оказался довольно оживлённым местечком. Видимо, в то время он располагался на пересечении нескольких каботажных если и не порог, то, во всяком случае, тропинок. Чуть ли не каждую неделю в его удобной южной бухточке бросало якорь какое-нибудь судно, чтобы пополнить здесь запас пресной воды, снабдиться вяленой козлятиной, а то и спустить на берег очередного ссыльного.
На Патмосе оказалось полным-полно ссыльных. Они называли себя жаргонным словечком прикахты, что соответствует примерно нашему понятию «крестник». Были там крестники Калигулы, крестники Клавдия, крестники Тиберия. Возомнившие о себе сенаторы, проштрафившиеся артисты, иноземные князья, мастера и любители красного словца, непотрафившие реформаторы - некоторые при семействах и скарбе, а некоторые без ушей, без языка, иногда без гениталий.
И всё это была элита, даже те, кто был без гениталий. Социально близкие. А полуголый, вываренный в кипящем масле, облезлый профессиональный бандит был социально чуждым. Строго говоря, он был даже недостоин ссылки: если уж на него не хватило масла, то место ему было, без всякого сомнения, на кресте, а не в светском обществе. Поэтому первые недели пребывания его на острове были омрачены инцидентами.
Впрочем, правильнее было бы сказать, что недели эти были омрачены с точки зрения гордых прикахтов. Они стремились исправить упущение властей - и не преуспели.
Сначала были убиты три собаки: его пытались травить собаками, он убил их и вместе с Прохором съел, зажарив на угольях. Затем были изувечены четверо рабов сенатора Варрона, посланные отомстить за собак. Бандит лишил их гениталий, чтобы они в дальнейшем ни в чём не превосходили своего хозяина.
Тогда на него устроили настоящую облаву, которой руководили опальные офицеры Четырнадцатого легиона. Облава кончилась ничем: сожгли пустую развалюху, в которой ютился он с Прохором, разбили единственный его горшок со вчерашней похлёбкой да захватили несколько коз, случившихся неподалёку и вряд ли ему принадлежавших.
Той же ночью посёлок прикахтов запылал, подожжённый с четырёх концов пастухами-фригийцами, а бандит со своим Прохором, нагрузившись скарбом сенатора Варрона, ушёл в горы. Таким образом, развесёлое приключение изнывавших от скуки крестников трёх императоров превратилось в тяжёлую и бессмысленную войну с аборигенами, окончившуюся лишь месяц спустя капитуляцией на достаточно унизительных условиях.
Иоанн-Агасфер стал жить в горах. С точки зрения стороннего наблюдателя, это было чисто растительное существование. Он ничего не делал, только ел да спал. Приносил воду и добывал пищу Прохор. Иногда приходили пастухи. Не здороваясь, садились у костра и пили кислое вино, принесённое с собой в облезлых мехах. Тогда Иоанн напивался. Иногда ему хотелось женщину. Свободных женщин на острове не было. Он обходился козами. Никаких иных желаний у него не возникало. Собственно, он был счастливейшим человеком своего времени: ему не надо было работать, и всё, чего он желал, было у него под рукой.
Вокруг него ничего не происходило.
Зато внутри него происходили вещи, поистине поразительные, и он с тревогой и изумлением впитывал их в своё сознание часами напролёт, валяясь на шкурах в убогом шалашике. Началось это, несомненно, от римского яда, когда он трупом плавал в луже собственной блевотины на полу экзекуторской. Это продолжалось сквозь нестерпимую боль, когда его варили у Латинских ворот. И с тех пор это не прекращалось. Были ли это голоса, теперь уже вполне ясно и внятно рассказывающие ему о принципах и законах бытия? Возможно. Возможно, это были именно голоса. Были ли это видения, яркие и огромные, видения того, что было, того, что будет, того, что есть? Да, очень может быть. Он видел. Он видел, он обонял, он осязал, он ужасался и восторгался. Но он не участвовал.
Долгое время он думал, что это боги говорят с ним, что они готовят его к какому-то великому деянию и наделяют его для этого нечеловеческим знанием, - всезнанием наделяют они щедро его. Но по мере того, как сознание его наполнялось, по мере того, как вселенная вокруг него и в нём самом становилась всё огромнее, всё понятнее, всё яснее в своих неисчислимых связях, протянутых в прошлое и будущее, всё проще в своей неизречённой сложности, - по мере того, как всё это происходило, он всё твёрже укреплялся в мысли, что никаких богов нет и нет демонов, и нет магов и чародеев, что ничего нет, кроме человека, мира и истории, и всё то, что озаряет его сейчас, идёт не извне, а изнутри, из него самого, и что никаких таких особенных деяний не предстоит ему, а предстоит ему просто жить вечно, со всей вселенною внутри.
Замечательно, что в минуты бодрствования, пока он пожирал печёную рыбу, или глотал квашеное молоко, или подбирался к похотливой козе, он оставался прежним Иоанном-Агасфером, и даже не Иоанном-Агасфером, а попросту Иоанном Боанергесом - диким, хищным, простодушным галилеянином, не знающим грамоты и живущим только пятью чувствами и тремя вожделениями. Даже память об Учителе уже потускнела в нём, оставив лишь смутное ощущение неопределённой ласковой теплоты.
Он никогда не мог похвастаться хорошей памятью, если это не касалось мести и ненависти. В часы бодрствования сверхзнание его спало в нём, как Левиафан в толще вод, и если бы в такие часы его спросили, например, почему восходят и заходят небесные светила, он просто не понял бы вопроса. И если бы самому ему пришло в голову задаться вопросом, почему, например, дети похожи на родителей, он бы только подивился неожиданному баловству мысли, узревшей вопрос в естественном порядке вещей, а искать ответ он бы даже не попытался.
Знание просыпалось в нём неожиданно и всегда помимо воли. Как правило, это случалось в минуты крайнего раздражения, когда настигали его приступы нетерпимости к людям, к их глупости, к их самоуверенной болтливости, к их рабскому наслаждению собственным ничтожеством перед высшими силами - богами, жрецами или властями, - к их животному.
Впервые это случилось жарким летним вечером, когда солнце уже зашло и возле тлеющего костра шла неторопливая, специфически мужская беседа под молодое самодельное вино. Обыкновенным путём разговор от женщин перешёл на коз, и пастухи с большим знанием дела принялись втолковывать Иоанну и Прохору все тонкости этого приятного занятия: по каким признакам следует выбирать животное; каким образом надлежит подготовить его к употреблению; а главное, какие меры надо принять, чтобы и в удовольствии ничего не было потеряно, и чтобы не случилось скверного - чтобы не зачать чудовище.
Иоанн-Агасфер ничего не имел ни против мужской беседы, ни против козлиного поворота её. Но когда пастухи понесли чепуху о козлолюдях, об их ужасном облике, об их кровавых повадках, когда враньё пошло громоздиться на враньё, когда наперебой и безудержно пошли мешаться авторитетные ссылки на богов и дедов, когда под треск раздираемых на грудях козьих шкур пошли в ход свидетельства очевидцев и непосредственных виновников, вот тогда Иоанн-Агасфер не выдержал. Он заговорил. Он сказал этим крикливым дуракам, что потомство коз от людей невозможно. (Он только что с совершенной ясностью понял, что знает это и, более того, совершенно точно знает, почему это невозможно.) Он попытался объяснить им, почему это невозможно. Впервые в жизни он ощутил, как это мучительно, когда всё понимаешь, но не хватает слов. Лингвистическое удушье.
Они не поняли его. Он стал кричать. Он бил кулаками в каменистую землю. Он сплетал и расплетал пальцы, силясь продемонстрировать механизмы. Он заикался, как паралитик. Он заплевал себе всю бороду. Пастухи в ужасе разбежались, и он остался один - только Прохор рядышком с привычной сноровкой орудовал стилем по мятому листу грязноватого пергамента. Иоанн заплакал, швырнул в него головешкой и упал лицом в землю.
Моллер, Апостол Иоанн Богослов Проповедующий
Ему пришлось учиться рассказывать. Он оказался способным рассказчиком. И очень скоро обнаружилось в нём четвёртое вожделение: жажда делиться знанием. Это было что-то вроде любви. Здесь тоже нельзя было торопиться, а надлежало быть (если хочешь получить исчерпывающее наслаждение) обстоятельным, вкрадчивым, ласковым и нежным к слушателю. Приступы внезапного раздражения его против людской тупости, самодовольства и невежества не прекращались, но теперь сверхзнание его уже не нуждалось в них, чтобы изливаться совершенно свободно. Теперь ему достаточно было лишь корректной оппозиции. Это заставляло Иоанна искать партнёров.
Он сильно переменился к интеллигенции. Ему стали нравиться люди начитанные и исполненные любопытства к окружающему миру. Разумеется, с его высоты начитанность их представляла собою всего лишь систематизированное незнание, более или менее сложный комплекс неверных, ошибочных или неточных образов мира, но образование вооружило их логикой, скепсисом и пониманием извечной невозможности объять необъятное.
Он стал своим человеком в колонии прикахтов.
А Прохор всё записывал.
Но было бы неправильным утверждать, будто Прохор записывает каждое слово своего возлюбленного пророка, хотя сам-то Прохор был искренне уверен, что ни единое слово не пропало втуне. Он начал записывать на галере, которая везла их на Патмос, мечущегося в бреду Иоанна, с которого кожа слезала, как со змеи. На Патмосе, пока сверхзнание вызревало в нём, Иоанн-Агасфер разговаривал во сне. Прохор записывал и эти речи - горячечные беседы Иоанна с воображаемыми богами.
Он записывал, когда взбешённого Иоанна рвало знаниями перед перепуганными пастухами. Он записал диспут Иоанна с Плинием Старшим, высадившимся на Патмосе проездом, чтобы забрать помилованного вождя германцев. И диспут с Юстом Тивериадским, прибывшим на Патмос специально встретиться с удивительным учёным. И ещё многие и многие диспуты записал он, пока сам не научился умело заданными вопросами побуждать к извержению вулкан знаний своего пророка.
Так рождался АПОКАЛИПСИС, «Откровение Иоанна Богослова», знаменитый памятник мировой литературы, который сам Иоанн-Агасфер называл не иначе, как кешер (словечко из жидовской фени, означающее примерно то же самое, что нынешний «роман», - байка, рассказываемая на нарах в целях утоления сенсорного голодания воров в законе). Ибо между тем, что рассказывал Иоанн, и тем, что в конечном счёте возникало под стилем Прохора, не было ничего общего, кроме, может быть, страсти рассказать и убедить.
Иоанн-Агасфер говорил, бредил и рассказывал, естественно, по-арамейски. На арамейском Прохор был способен объясниться на рынке, и не более того. Писал же он и думал, естественно, по-гречески, а точнее - на классическом койне.
Далее. У Иоанна-Агасфера поминутно не хватало слов, чтобы передать понятия и образы, составляющие его сверхзнание, и ему всё время приходилось прибегать к жестам и междометиям. Сознание его вмещало всю вселенную от плюс по минус бесконечности в пространстве и времени, и как ему было объяснить молодому (а хотя бы и пожилому!) уроженцу Херонеи, сыну вольноотпущенника от иберийской рабыни, что такое: пищаль, гравилет, ТВЭЛы, питекантроп, мутант, гомункулус, партеногенез, Линия доставки, протуберанец, многомерное пространство, инкунабула, Москва, бумага, бронепоезд, капитализм, нуль-т, римско-католическая церковь, магнитное поле, Облачный город, лазер, инквизиция… Он и сам-то, Иоанн-Агасфер, не умел не только объяснить, но и просто назвать эти понятия, предметы и явления: Он всего лишь ЗНАЛ о ник, он только имел представление о них и о связях между ними. Однако Прохор был великий писатель и, как все великие писатели, прирождённый мифотворец. Воображение у него было развито превосходно, и он с наслаждением и без каких-либо колебаний заполнял по своему разумению все зияющие дыры в рассказах и объяснениях пророка.
Далее. Прохор изначально убеждён был в том, что перед ним действующий пророк во плоти. Иоанн-Агасфер делился знанием, Прохор же записывал пророчества. Смутность, непонятность и бессвязность Иоанновых рассказов только укрепляли его в убеждении, что это, конечно же, и именно пророчества. И задачу свою он видел в том, чтобы растолковать, привести в систему, расставить по местам, связать воедино. Он вычленял главное, он безжалостно отсекал второстепенное, он искал и находил всем доступные образы, он обнаруживал и выявлял смысл, а когда он считал необходимым, то скрывал смысл, он выстраивал сюжет, он выковывал ритм, он ужасал, вызывал благоговение, дарил надежду, ввергал в отчаяние…
В результате он создал литературное произведение, обладающее совершенно самостоятельной идейно-художественной ценностью. Как и большинство крупных литературных произведений, оно не имеет ничего общего со стимулами, которые подвигли автора на написание. Поэтому толковать получившийся кешер можно множеством способов в зависимости от идейных установок и даже эстетических вкусов толкователя.
Насколько известно, ни один из толкователей не принял во внимание того замечательного и, может быть, решающего факта, что значительную и плодотворную часть своей жизни (как-никак четыре десятка лет) Прохор провёл в окружении прикахтов, в клокочущем котле оппозиционерских страстей, где бок о бок варились и яростные ненавистники Рима, и чрезмерные его паладины, и те, кто считал Рим тюрьмой народов, и те, кто полагал, что пора, наконец, решительно покончить с гнилым либерализмом. В этом бурлящем котле варились и переваривались самоновейшие слухи, сплетни, теории, предсказания, опасения, анекдоты, надежды, и Прохор, безусловно, был в курсе всего этого бурления. Он не мог не испытывать на себе, как и всякий великий писатель, самого глубокого воздействия этого окружения.
Так появляется ещё одно возможное толкование Апокалипсиса, на этот раз как остросовременного сверхзлободневного политического памфлета, в котором элементы пророчества должны рассматриваться не более как литературный приём, с помощью которого по современника доводилась идея неизбежности трудного и страшного конца Римской империи. Главный же кайф современник должен был ловить, узнавая знакомую атрибутику римской иерархии, римской персоналии, римской инфраструктуры в чудовищных образах Зверя, железной саранчи и прочего. Во всяком случае, когда в конце шестидесятых Прохор, переводя с листа, читал Иоанну-Агасферу избранные отрывки из своего Апокалипсиса, пророк хлопал себя по коленям от удовольствия и, похохатывая, приговаривал: «Да, сынок, тут ты их поддел, ничего не скажешь, молодец…» А когда чтение закончилось, он, сделав несколько чисто стилистических замечаний, предрёк: «Имей в виду, Прохор, этой твоей штуке суждена очень долгая жизнь, и много голов над ней поломается…»
Конечно, сейчас, спустя две тысячи лет, никто уже не способен воспринимать Апокалипсис Прохора как политический памфлет. Но ведь и другое великое явление мировой литературы, «Божественную комедию» Данте, тоже не воспринимают как политический памфлет, хотя и задумана, и исполнена она была именно в этом жанре.
А много лет спустя, когда не было уже ни Прохора, ни прикахтов, ни самой Римской империи, пришла однажды Иоанну-Агасферу в голову странная мысль: не был Апокалипсис Прохора ни мистическим пророчеством о судьбах ойкумены, ни политическим памфлетом, а был Апокалипсис на самом деле тщательно и гениально зашифрованным под литературное произведение грандиозным планом всеобщего восстания колоний-провинций против Рима, титанической диспозицией типа «ди ерсте колонне марширт…», в которой всё имело свой чёткий и однозначный военно-политический смысл — и вострубление каждого из ангелов, и цвет коней, на коих въезжали в историю всадники, и Дева, поражавшая Дракона… И применена была эта диспозиция впервые (некоей своей частью) во времена Иудейской войны и, вполне по Л. Н. Толстому, обнаружила при столкновении с реальностью полную свою несостоятельность..."

И это еще не конец цитаты.
а продолжение уже следует...
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...